Арон Вергелис
СТАЛИН И МИХОЭЛС
ПОЭМА
Перевод
*
Апология
*
Приложения
Льва Беринского
Предуведомление
Драматическая поэма Арона Вергелиса "Сталин и Михоэлс" представляет собой фантастический диалог в двух частях между тираном Иосифом Сталиным и великим еврейским актером и режиссером Соломоном Михоэлсом.
В первой части призрак Михоэлса появляется в кабинете у "вождя народов" в ночь с 12-го на 13-е января 1948 года – сразу после того, как он, по приказу Сталина, был убит в Минске. Между диктатором и артистом возникает жаркий философско-этический спор о человеческом существовании – земном и после жизни, о достоинстве, любви и ненависти.
Во второй части этот спор продолжается, но уже после смерти Сталина вечером 5 марта 1953-го года. Это острая дискуссия об исторической судьбе еврейского народа, природе творчества, предательства и тирании.
Л.Б.
СТАЛИН И МИХОЭЛС
СЦЕНА ПЕРВАЯ
13 января 1948 г.
Я знаю, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже жертва века.
Борис Пастернак
СТАЛИН: (один в своем рабочем кабинете)
В безмолвие страна погружена.
Народ храпит советский. Тишь да гладь.
С души воротит. Классы спят и массы,
И армии, и тюрьмы. Дрыхнут все.
И лишь мое окно, как верно пишут
Поэты, ярко светит над страной.
Ну что ж, спокойной ночи, день прошедший,
Число двенадцатое января
Сорок восьмого года...
Наступай,
Число тринадцатое... Дюжиной недаром
Тебя прозвали чертовой...
Входит молчаливый человек, кладет настол какие-то бумаги. Выходит и снова появляется с подносом, на котором стакан чая и баранки. Уходит.
Лаврентий
Все не звонит. А ведь пора. Должно быть,
Еще не кончил дело...
Звонит телефон, Сталин берет трубку
и что-то долго слушает.
Да, спасибо
Тебе, наш ангел смерти. Что неясно –
Ты спрашивай... Что, версию? Конечно...
Вполне подходит... Автокатастрофа...
Попал под "Студебекер"1...
Кладет трубку. Подходит к окну
Ночь какая.
На всю страну храпит, храпит народ.
Спит, как свинья в своих же нечистотах,
Забот не зная и тревог...
А как же,
Социализм для них уже настал!
Им, видите ли, можно каждой ночью
Спасть, высыпаться всласть... Пора державу
Поднять из дремы... Да! Пусть громыхнет
Дверь на Лубянке!..
Задумывается и не замечает, как над дверьми появляется, словно в кинокадре, портрет Михоэлса в черной рамке и с сопроводительным текстом.
Сталин продолжает размеренным шагом ходить по комнате, отпивает из стакана, набивает, открыв коробку "Герцоговина флор" трубку, и, затянувшись дымком, подходит к телефону.
Жданова. Скорей.
Так разбудите!
Поднимает другую трубку и сразу начинает говорить.
Вы, товарищ Жданов,
Хотя и время позднее, но все же
Внимательно подумайте. Хочу вам
Задать вопрос. Вы человек военный,
И чин у вас высокий, чин – который,
Напомню, был присвоен вам...
Скажите,
Что происходит, если враг... исчез!
Проснулись, а разведка вам доносит,
Что враг пропал. Врага не стало. Больше
Сражаться не с кем...
Пауза
Правильно, беда.
Теперь себе представьте, что сложилось
Такое положение – на нашем,
На фронте политическом... Противник
Пропал. Враг стал невидимым. Но враг –
Он существует...
Кстати, о евреях.
Покуда шла война – они кто были?
На гибель обреченное меньшинство.
Враг Гитлера и наш союзник... Ныне
Они, неблагодарные, сплотились
Вкруг дяди Сэма. Сколько их в Нью-Йорке?..
Космополиты, чуждые народу
Советскому. Народу и стране.
Отсюда вывод... В Минске только что
Их Соломон закончил дни свои.
Да-да, Михоэлс. Вас прошу продумать
Вопрос: кто наш противник? Кто союзник
Противника....
Взгляд Сталина падает на портрет Михоэлса над дверью. Вскрикивает в испуге.
Что это? Это что?
Охрана! Кто-нибудь! Сюда, скорее!
Входит молчаливый человек, портрет над дверью сразу исчезает. Сталин быстро овладевает собой. Человек берет со стола поднос со стаканом и баранками.
СТАЛИН (с напускным равнодушием):
Изобретенье новое?.. Возможно,
Меня знакомят с текстом некролога,
По принципу кино... Но я не вижу
Окошечка, откуда луч идет...
Хватает телефонную трубку
Послушай, ты!..
А некролог готов
На этого еврея?.. Как так – утром?
Вы что там, спите? Кто его напишет?
Ты и твои сотрудники? Он должен
С утра сегодня выйти. В "Правде", да.
Портрет Михоэлса начинает соскальзывать со стены, текст под ним блекнет. Портрет повел глазами и приоткрыл губы,словно намереваясь заговорить.
СТАЛИН:
Галлюцинации... Или тот самый бред
Преследованья, про который
Профессор толковал мне, будь он проклят...
Болезнь в душе моей... Покоя нет...
Но это значит, что болезнь моя
Отечеству на пользу... Будь ты трижды
Профессор, будь ты Бехтеров, а прежде
Чем ставить свой диагноз – ты подумай...
Ну что ж, свой гонорар он получил
За тот визит, за то, что много знает –
Путевку... на тот свет... пусть отдыхает...
Портрет Михоэлса исчезает. Открывается дверь, и в кабинет входит Михоэлс.
СТАЛИН:
Тебя не вызывал я, Соломон!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Из тех краев, откуда я пришел,
Являются без вызова, без всяких
Повесток, приглашений... Контрамарку
Сам выдает Всевышний.
СТАЛИН:
А у нас
Другой порядок: пропустить сюда
Или обратно полномочно только
Одно лицо. Я. Лично я. Но я
Тебя не вызывал же, Соломон.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я разве – здесь? Вам кажется...
СТАЛИН:
Кто ж – этот?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Так, тень моя...
СТАЛИН:
Какая ж это тень,
Когда я голос слышу – твой, нахальный...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Великий гений, может быть, не знает,
Что существуют призраки?
СТАЛИН:
Ты – призрак?
Ты – привидение? Ты – дух? Да-да, конечно,
Ведь ты убит... Конечно, Соломон.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Позвольте уточнить, великий вождь:
Убит по высочайшему приказу
Бригадой исполнителей...
Снаружи доносятся скорбные звуки скрипки. В окно видно, что на крыше невысокого строеньица во дворе стоит худенький, весь поглощенный скрипкой музыкант, напоминающий персонаж Шагала.
СТАЛИН:
Такое
Придумать могут только лишь евреи.
Нет почвы под ногами – так они
На крыши лезут. Кстати: подтверждая,
Что вовсе и не нация они.
Для нации им всем не достает
Тех признаков, которые открыл я
В трудах своих...
Помолчав
Скажи-ка, Соломон,
Ты скрипача намеренно привел
И взгромоздил на крышу – чтоб меня
Сбить с панталыку и отвлечь от мыслей,
Которых ждет страна, которым лечь
Дано в основу курса всей эпохи?
И что он там играет, твой скрипач?
Чем недоволен он? Чего он хочет?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Играет песню о тяжелой доле
Народа... А вот ты, ты, дикий Цербер,
Чего ты хочешь? Кровь твоя чумная,
Твой мозг больной – какие в них желанья
Роятся и гниют? Народ еврейский
С лица земли стереть? Шесть миллионов,
Адольфом уничтоженных, – вам мало?
При жизни я ведь многого понять
Не мог... Смерть помогла... Теперь я знаю...
СТАЛИН:
Я не боюсь тебя, наглец! Ты – тень...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я знаю это... Да и глупо было б:
Генералиссимус – боится тени...
А всё же...
поразмыслив
Вдруг нелепость или чудо,
И колесо, гляди-ка, повернулось.
И не помогут ни лампасы крови,
Стекающие красными ручьями,
Ни звездное сиянье на погонах...
(Словно спохватившись и меняя тон)
Я так скажу вам, а уж вы простите
Актера Вовси, я скажу, Иосиф
Виссарионович: день нынешний – всему
Мерило. Как в Талмуде говорится
Про это: нет таких понятий "прежде"
Или "потом"...
СТАЛИН:
Хитер, хитер еврей –
Уж и не человек, кого б могли мы
Поставить к стенке, а – хитер...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы правы,
Я – мёртв. Меня убить еще раз вы
Не можете – и потому вам правду
Всю выскажу, я не боюсь вас...
СТАЛИН:
Не-е-ет,
Я первым заявил: "Я не боюсь,
Тебя, наглец! Ты – тень...".
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Палач, конечно,
Убитой жертвы тени не боится,
Но лучше б для него – окаменеть
От ужаса, убийство замышляя...
СТАЛИН:
Я лично никого не убивал.
Тебя же – и не тронул пальцем. Помни
В твоей судьбе не я повинен – Время.
Собой эпоху ты открыл – холодной
войны.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Чем заслужил такую честь?
Откройте эту тайну мне – чтоб стоя
Перед Судом последним, я, вернее,
Мой вечный Дух не ежился от страха,
Что собственную смертью я разжег
Войну, пусть и холодную...
СТАЛИН:
Вопрос
Иначе должен быть поставлен.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
В чем
Вина моя?
СТАЛИН:
Ну что ж, твою вину
Мы разъясним народу, Но, конечно,
Не в некрологе – в нем ты будешь горько
Оплакан нами... А потом узнают,
Что ты служил... стране враждебной...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я?
Стране враждебной? Но кому?
СТАЛИН:
Кому –
Ты лучше знаешь. Так что не ломай
Комедию. Ты ж, кажется, актер
трагический?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Трагический... Но даже
Шуты и зубоскалы-хохмачи
Смеются у евреев, как известно,
Сквозь слезы... Я – служил стране враждебной...
А ведь давно сказал наш мудрый Шлоймэ,
Экклезиаст: хэвэл хаволим. То есть:
Вздор вздоров, суета сует, дурь дури...
СТАЛИН:
Я это изучал. Наш разговор
Однако затянулся. Скоро утро,
И ты исчезнешь, как исчезнет скоро
Вся нация твоя... Она исчезнет,
и в коммунизм не вступит!..
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
В коммунизм?
Отец народов, несомненно, знает,
Как сделать, чтобы один из сыновей
Народа одного – исчез... Войдет ли
Иосиф Сталин в коммунизм? Кому бы
Он нужен был, подобный коммунизм?
Оставим коммунизм – но наш народ
имеет право...
СТАЛИН (сдерживая негодование):
Очень плохо,
Что враз тебя прихлопнули. Нет, я бы
Тебя пустил на лагерную пыль.
Охрана! Все сюда! Скорей! Охрана!
Да ну же!..
Слышен топот бегущих ног. Призрак исчезает.
Нет, назад! Назад! Назад!
СЦЕНА ВТОРАЯ
5 марта 1953 г.
...and we'll wear out,
In a wall'd prison, packs and sects
of great ones
That ebb and flow by the moon2.
William Shakespeare
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Тебя не вызывал я, Соломон
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
А вы уже не на посту. Теперь мы
Предстанем оба пред Судом Небесным.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Меня – судить? И кто ж такой смельчак?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
"Есть грозный суд: он ждет" – предупреждал
Поэт тиранов... И хотя о мертвых
Не говорят плохого – но о вас,
Кому теперь наследники готовят
Местечко в пантеоне государства,
Народ узнает правду, не поможет
Раскаянье посмертное...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Глупец!
Бессмертие при жизни обретя,
Я – каяться начну?
Пред кем? Пред Богом?
Которому я равен стал? И в чем же?
Не в том ли, что великую войну
Я выиграл у Гитлера?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Неужто?
Не вы, отец народов, а – народ!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Под мудрым руководством, Соломон!
Под мудрым!
А кому, скажи, прислали
Евреи из Америки, твои же
Евреи, да, кому они прислали
Подарок царский – ты ведь сам привез
Ту шубу мне – да, Сталину, а вовсе
Не этому какому-то на-ро-ду...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Мне шуба ваша стала в счет, ее мне
Враги России, видите ли, дали
За подлое предательство мое...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Да хватит ныть-то, Соломон.
Игра
Идет всемирная, а человек дешевле
Соринки.
Так что те, кого для смеха
Пустили в пыль, и те – кто впрямь виновен,
Все вместе уж теперь под колесом
Истории, и вместе петь должны
Телеге аллилуйю.
Под телегу
Мог угодить мой сын, твоя жена...
Тут не предскажешь... Ну а если бог
Еврейский, ваш, кому ты доверяешь,
Не плут – он покарает и тебя.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Кого Он любит – сказано – того
Пристрастней, строже судит...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Знаю, знаю,
Я ваше Пятикнижие учил...
И знаю: на земле – ни я, ни ты
Уже на суд не явимся, все дело
Лишь в том, чье имя там какое место
Займет: на пару с Лениным – мое,
Твое – среди шпионов "Джойнта"...
Впредь
И навсегда – ты враг России, ты –
Шпион...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
А, собственно, с чего
Мне тыкаете вы? Не то чтоб я
Из ваших грязных уст почтенья ждал бы,
А только быть на "ты", как с другом, гадко
С поганым Асмодеем, хоть рядись он
под ангела...
О, скоро ль возгорится
Сиянье света утреннего? Скоро ль
Исчезнут тени, вместе с тенью вашей,
Кто горе нам принес – стране и миру?
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Провинциальный, глупый, старый Лир...
Раздумчиво
А нам известно, кстати, как играл ты
На сцене Лира. Как убрал из пьесы
Любой мотив, намек, напоминание
о классовой борьбе...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Да где ж там классы?
И по законам классовой борьбы
Бороться с кем? С шутом? С родною дочкой?
ПРИЗРАК СТАЛИНА (продолжая):
С другой же стороны – изъял из текста
Существеннейший афоризм: "Виновных
На свете нет"... Где логика? Ведь если
Виновные на свете есть– то, значит,
Есть классы, есть борьба, есть интересы!
А если нет виновных – кто повинен
В страданьях Лира, равно – и в коварстве
Предателей, его же дочерей?
Я? Или вы, товарищ режиссер?
Задумывается и продолжает
Мы оба, Соломон, с тобой отцы.
И разве же меня не предал сын мой,
В чьей смерти ранней якобы виновен
Отец его, бездушный человек?..
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы – человек? Вы хищный зверь! Но есть ли
Такой в природе хищник, чтобы стольких
себе подобных истребил?..
А Яков –
он вас не предавал, предатель – вы.
Он жить не стал в плену – чтоб тень не бросить
на ваше имя... Кинулся, бедняга,
на проволоку – и сгорел... Лишь фраза
чудовищная на земле осталась,
которую отец его – по званью
Глав-но-ко-ман-ду-ю-щий – роизнес:
"Солдат на генералов не меняю"...
Задумывается
Вам и сейчас, утратившему тело,
впиваются в глаза горящим взором
и раздирают каменные уши
жена и сын: ты зверь! ты зверь! ты зверь! ты зверь!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Да не ори ты так... И не забудь,
что у одра у моего стоит
Лаврентий Берия... А кстати, кто разносит
все эти слухи про мою жену?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Не зря тенями призраки зовутся.
Над временем паря – среди живых
И среди мертвых – знаю то, что станет
Известно скоро всем. Ведь вы, так скажем,
Не тень еще, вы только полутень,
пока лежите, все еще великий
Отец народов, там, в Колонном зале...
Но скоро, скоро ваши злодеянья
Дойдут до всех. И как тавро на вашем
Угрюмом лбу – запечатлеют имя
Не общей жертвы, но – отдельно, каждой
Из миллионов ваших жертв! Так Каин
Клеймён самим Всевышним за убийство,
Заметьте – за одно...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Артист. Артист.
А ведь тебе, пожалуй бы, пошло
Играть шута. Зачем играл ты Лира?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Шута?.. О, если б я шута играл!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
А что, играть шута – оно почетней?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Свободы больше. Шутовская маска
уберегает... Зускина однако
она спасти от смерти не смогла.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Кто этот Зускин? Тоже ваш, еврейский
Петрушка? Знать его я не обязан...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Его убить – обязаны вы были?
Вам отвечать Суду, Иосиф Сталин,
и алиби у вас ни на...
ПРИЗРАК СТАЛИНА (взрывается наконец):
Плевать
на судей тех и всяких прокуроров!
Да после смерти мною хоть забор
вы подоприте... Это знал и Гитлер,
и вовремя исчез. Иди свищи-ка,
доставь поди-ка в Нюрнберг его!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Напрасно харахоритесь. Над Злом
Суд не закончен. В каждом доме, в каждой
Семье, по всей стране, на всей планете
И в каждом сердце, что в груди стучится
У Homo Sapiens – свой Нюрнберг вас ждет.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Ха! Ты забыл, в отличие от Лира,
Дурного короля, я – был на троне
До самого конца! Гляди, вон сколько
Толпится в страхе их, но – упоенных
Величием моим, великой властью
моей –
Внизу, у моего одра!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Отпустит страх. И кто-нибудь да скажет:
Взгляните, а вампир не так уж грозен,
Сам с ноготок, весь ряб, собою трус.
А что до Лира, то не трон высокий
Его подпортил разум...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Власть держащий
Таким обязан разумом владеть,
чтоб вопреки разумному уметь
свой разум применить – когда то нужно,
когда, к примеру, лавочник, нажравшись,
вовсю храпит, и храпом этим сладким
страну грозит повергнуть в летаргию,
в сон беспросыпный... Всю страну! и массы,
и армию, и тюрьмы... Гуманизм
не отрицает партия. Но выше
превсяких гуманизмов – наша Цель,
Идея...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Долго я при жизни слушал
все речи эти, но, похоже, смерть
терпенья убавляет нам... Припомним:
в степи встречает Лир людей – бездомных,
отчаявшихся. Что он им кричит?
"Бедняги, чем спасетесь вы от бури,
Раздетые, голодные? Как мало
Об этом прежде думал я"...
Вот вся вам
идея. Гуманизм ее. А впрочем,
тиранам это не понять...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Ну, хватит!
Светает. Утро наступает. Видишь
полоску света, там, на горизонте,
нде небеса сливаются с землей?
И музыка откуда-то...
Скрипач играет на крыше печальную мелодию
Сейчас
В Колонный зал, как половодье, хлынет
Народ. Но я и ты – две тени наши –
должны исчезнуть...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы меня с собой
Не ставьте в пару! Вы – один, один
с ночною мглой растаете... А я...
Я вижу: загораются софиты
на сцене, да, на той, на давней сцене
Московского Еврейского Театра...
Там "Фрейлэхс" – танец радости звучит!
Аншлаг. Как встарь – аншлаг. Мои потомки
на идише поют, страдают, грезят...
И мне – опять живому, в старом гриме –
покинув смерть, из горечи и тлена
опять пора на сцену выходить.
Свет. Призрак Сталина уже исчез.
Михоэлс стоит на сцене в гриме короля Лира.
ПРИЛОЖЕНИЯ
К поэме
После второй мировой войны Сталин обруюил
всякие контакты между советским еврейством и еврейскими общинами в странах вне его сферы влияния. Был закрыт Государственный Московский Еврейский театр, арестованы и казнены незадолго до смерти Сталина виднейшие представители советской еврейской культуры.
Соломон Михоэлс был всемирно известен, и показательный процесс против него был для Сталина нежелателен. Так что убит он был еще до "большой чистки", в 1948-м, и версией его смерти стал несчастный случай, автомобильная катастрофа. Этот "случай" инициирован был лично Сталиным, а «инсценирован» группой московского МГБ во время служебной поездки Михоэлса в Минск. О непосредственной подготовке этого убийства Сталиным написала позже его дочь Светлана Иосифовна Аллилуева в книге "Только один год" (Нью-Йорк, 1969).
Идишский оригинал поэмы я получил автора, в виде машинописной рукописи, году, думаю, в 1988-м, на предмет перевода ее на русский язык. В начале 1991-го я покинул Советский Союз, распавшуюся империю на протяжении двадцати лет не посещал, и даже знаю, был ли тот русский мой перевод опубликован там. И потому – неожиданно обнаружив у себя третий или четвертый уже полуслепой экземпляр с машинки – я восстановил и опубликовал его несколько месяцев назад в тель-авивских "Вестях", и с разгону перевел ее еще на немецкий для оповещения культурного мира о существовании такой поэмы в современной еврейской поэзии на 15-ом фестивале „Jiddische Musik- und Theaterwoche“ в Дрездене.
Идишский текст поэмы, лишь однажды опубликованный автором, притом после моего уже отъезда из страны, я нашел недавно в одной из последних тетрадок журнала "Советиш Геймланд", №3, 1993. Написана же она была – судя по материалу и трактовке событий, присущей хрущевской "оттепели", а также летучей (позже сменившейся) манере письма автора – в первой половине 60-ых.
Поэт умер, и до сих пор не имеется ни одного литературоведческого исследования или хотя бы краткой, временной, но профессиональной библиографии его произведений. Что до поэмы, то она нигде, ни на каком языке, ни прямо и не косвенно, ни малейшим упоминанием не значится (кроме названного выше номера "СГ"). Но уж вовсе абсурдным, немыслимым, за гранью, что ли, вероятности оказалось то, что ни один из еврейских литераторов всех возрастов и меры близости или сотрудничества с Вергелисом не смогли этим летом что-либо вспомнить об этой поэме или хотя бы, по наименьшей мере, предположить, кому из советских еврейских авторов такая поэма могла бы принадлежать. Это показалось бы чем-то фантастическим, если не отражало бы реального состояния сегодняшней еврейской литературы и культуры.
Л.Б. Июль 2011 г.
К биографиям
***
Михоэлс (Шлоймэ Михоэлс; настоящая фамилия Вовси); 1890-1948 – советский еврейский театральный актёр и режиссёр, педагог, общественный и политический деятель. Главный режиссёр Московского государственного еврейского театра. Народный артист РСФСР (1935). Народный артист СССР (1939). Лауреат Сталинской премии второй степени (1946). Убит
сотрудниками МГБ, получившими за данную операцию высшие государственные награды СССР: Убийство замаскировано под дорожное происшествие.
Из Краткой Еврейской Энциклопедии
***
Арон Алтерович (в быту Львович) Вергелис (1918–1999) – еврейский советский поэт, прозаик, публицист, главный редактор основанного им журнала "Советиш Геймланд", официального издания на идиш в Советском Союзе (1961-1993).
Единственный деятель во всемирной еврейской культуре после 2-й мировой войны, столь успешно – притом в условиях советской действительности – вложивший целый период жизни, энергию и редкую изобретательность в дело подготовки нового поколения еврейских литераторов.
С Вергелисом я познакомился лично в 1977 году, получив заказ от издательства "Художественная литература" на перевод нескольких десятков его стихотворений на русский язык.
Летом 1981 г. он предложил мне стать, совместно с еще четырьмя претендентами из Москвы, Молдавии и Дагестана, слушателем открывающейся многопрофильной программы идиш при Высших литературных курсах СП СССР. "Пробивал" он эту затею – ни больше, ни меньше – в ЦК КПСС. А поскольку ВЛК предназначались для членов Союза Писателей, не имеющих высшего гуманитарного образования (по первой профессии врачи, инженеры и пр.), а из нас пятерых таковым являлся только А. Бродский, нас сгруппировали («группа идиш») и мы получили некий особый статус, специализированный учебный план и расписание занятий. (Подобная же "группа" была во второй, и последний раз набрана и в 1989 г., состояла она уже из 10 человек, но единственным ее слушателем, ныне известным как литератор, оказался поэт и литературовед Мойше Лемстер). Сегодня имена выпускников нашей группы на слуху во всеобщей еврейской культуре: Борис Сандлер – главный редактор Нью-Йоркского "Форвертса", Вэлвл Чернин – поэт и университетский педагог, Александр Бродский – переводчик идишской поэзии и прозы на русский, покойный уже, олэвашолэм, поэт Мойше Пенс... А также и те, которые сей "Курс" не проходили, но были в 80-ые годы, поначалу как рядовые редакторы, вовлечены Вергелисом в штат работников "Советиш Геймланд": Геннадий Эстрайх – сегодня профессор-идишист и прозаик, Михаил Крутиков – литературовед и журналист, Мордехай Юшковский – активный пропагандист и преподаватель языка идиш...
Мои субъективные впечатления от наших, на протяжении четырнадцати лет, творческих и повседневных контактов с Ароном Вергелисом, этой в высшей степени противоречивой личности, я обобщил в начале 90-ых годов в эссе "Апология злотворца", выписки из которого здесь помещаю.
Л.Б.
Лев Беринский
АПОЛОГИЯ ЗЛОТВОРЦА
Из записей 1979-1991г.г.
У Фили пили, да Филю и побили.
Арон Вергелис – самая фантастическая из встреченных мной на земле фигур, любой искус охватить его образ сверкающе рвется – как сеть браконьера, накинутая под луной просушиться на бабу с веслом, а наутро, в тине и чешуе, сволакиваемая со скульптуры соцназа.
Чешуя… чешуя… что-то знакомое… Ха! Это ж Горький о Ленине: "Он весь в словах, как рыба в чешуе". С той, пожалуй, для гурманов лишь разницей, что от волгаря и вправду, поди, всю жизнь тюлькой революционной пованивало, а наш – парижанист, артистичен, легок; что тот – "прост как правда" (врёт-врёт signor Maxim, либо что это у него за плод такой – "правда"?), а наш – весь метафора, неуловимость, и блестки на нём чешуйковые – отблик тайны и Моцарта, не в пример этим тяжеловесным еврейским и нееврейским шрайберам, чей общий советский облик, сказал бы я, "прост как ложь".
gh
A.B. — тот человек, который первый и единственный, силой своего художественного чутья и большевистской власти в еврейской советской литературе распознал и объявил обо мне как о еврейском поэте, печатал огромные публикации моих стихов, часто — в пику всей своей редколлегии, которая мало что в этих стихах понимала (он же, бывало, утешал меня: "Ай, что вы, Лева, от них хотите, это старые жопы, подкармливаю их…"3), написал восторженное предисловие и – опять, же силой своей власти – издал в Москве книгу моих стихов, и по-человечески я должен быть ему благодарен. И я благодарен ему… умом. Душа же – орган любви и признательности — молчит, сурово поджав губы.
gh
Арон Алтерович (вариант: Львович) – больше, чем очень умен. Он больше – чем мудр. Он – как сказано – метафоричен. "Разоблачения" комментаторов его жизни и деяний – смешат его, и он прав: ну куда им, однозначным, как «+» или «-» в дебет-кредите местечковой, даже если б нью-йоркской или там тель-авивской их бухгалтерии, просчитать его и его многобитовую, многобитую жизнь?
Ибо бит он бывал беспрестанно, и не только судьбою и фигурально: два московских ушкуйника («Дай прикурить…») по сухопутью отправили и уложили его на предсмертную койку в Кремлевке – а он выжил, этот еврей, Вечный Жид, самый Дух Воскресения тхиес-амейсим, закаленный, как сталь в комсомольце, на просторах Галутья двух тысяч лет.
О, какой он еще еврей! И как презирает он весь этот олам-а-гоим с подлетавшими, бывало, к редакции "Чайками", "ЗИЛами" и шо там еще, подвозившими низший чин из ЦК или глав делегаций, космонавтов-"друзей" или маклеров из USA — по продаже машинок для обрезания…
ПАМЯТНИК
ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ --
МОЖНО С НАДПИСЬЮ, МОЖНО БЕЗ
ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ --
АЛЕФ И БЕЙС.
ПУСТЬ НЕ ВЕЧНО — А ЛИШЬ ПОКУДА
НЕ СОЙДЁТ НАШЕ СОЛНЦЕ С НЕБЕС,
НАДО МНОЮ СТОЯТ ДВА ЧУДА --
АЛЕФ И БЕЙС.
А. Вергелис. "Дер денкмол". Перевод Л.Б.
gh
Забавно, что после того как я начал писать на идиш, он перестал давать мне стихи свои на перевод: это, значит, чтобы отныне я, «коллега» по еврейскому, что ли, перу, больше не вникал, не лазил в «нутро», в технологию, в "как это делается" у него; прозу и эссеистику – да, это он мне заказывал, а вот лирику, область, где душа хошь-не-хошь, а вот она или отсутствует, черной зияя дырой… Но – поздно, к тому времени я уже много попереводил его: для "Худлита", для "Совписа", для "Современника", в однотонки, двухтонки, pardon, в однотомники, двухтомники – всё, что, во взаимозависимости со стажем служения и пламенем рвения, причиталось советскому национальному поэту, а с "китами" я этими работал с конца еще 60-х, и было их у меня, помимо и, пожалуй, покрупнее на вес, чем Вергелис, несколько: литовский советский поэт Эдуард Беньяминович Межелайтис, молдавский советский поэт Емилиан Несторович Буков, кабардинский (ах, Голубые Озера под Нальчиком, позолотная Эпоха Застоя!) советский поэт Адам Огурлиевич Шогенцуков, ну и еще несколько, и вовсе не обязательно, чтобы малоталантливых, напротив: одаренность – это даже порой одобрялось…
gh
Арон Вергелис – не в каком-то обзывательном, а в терминологическом смысле – советский поэт. В эстетике больше, чем по содержанию. В меру неожиданная вдруг тема, в меру смелый образ и ритмический ход, не в меру же – осмотрителен. Хоть и писал и повторял он в стихах и варьировал: "Йо, а комисар их бин" ("Да, я комиссар!" – и это в горбачевские уже времена, когда можно было уже не накушиваться), – никакой он не поэт-коммунист, он поэт-конформист, чтó ржавым туманом проедает такой даже явственный дар, как, скажем, у Владимира Маяковского.
gh
Этот государственный Вергелис занимался по совместительству еще и поэзией, которая у него получалась потому только, что он родился от двух евреев (фун а ид ун а идишке), то есть людей по определению талантливых.
Евреи вносят неразбериху в установившиеся понятия, и Арон Вергелис всей жизнью своей, как тяжелой дубиной, нанес удар по самому, может быть, хрупкому у Александра Пушкина месту о том, что "гений и злодейство – две вещи несовместные".
Мы познакомились в 77-м. В вестибюле с Венерой на Воровского 52, над раздевалкой. Он шел мне навстречу и весело заорал издали:
– Я знаю, кто вы. Знаете, это не гениально.
– Верно, – сказал я, – это, знаете, не гениально.
Он опешил. Он-то – про мои переводы, переданные ему накануне Глебом Фальком, редактором "Худлита", я ж – о том, с чего переводил. Он понял и глянул волком – таким и смотрит с портрета в том "Избранном", словно кто-то бы запечатлел нас в тот раз и опустил меня после на корточки, пардон, на карточке.
gh
Его господство, первогильдийность, переплескивавшая в разгильдяйство, полагались непререкаемыми, как исходная в танце позиция. Он был хозяин. Он командовал, распоряжаясь: как расставить столы перед большим сабантуем; кого в "Совписе" издать в этом году, а кого – после смерти; если он, как птица в орлином полете, гадил в эссе на Башевиса Зингера, всякий "геймландовский" писатель должен был при упоминании сего имени нос зажимать: кто, Зингер? Развратник, фу-у-у… Графоман…
– Ну а Шагала, его вы зачем переводите? – удивлялся с угрозцей, – я же был у него, я видел: какой он поэт? Будут думать, что у евреев все такие любители – в поэтах… Бялик, да, конечно, другое дело… Великий, великий. Но при чем тут кишиневский погром, что, вы у него уже ничего другого не нашли уже переводить?..
Что антисемитизма в СССР нет, что и в царской России "не так было всё просто, как если сионистов послушать" – это саморазумелось и помнилось всем окружением без напоминаний.
Но я-то в его штате и свите не состоял, я издавал и Шагала, и Зингера-нобелевца, и поэму Бялика, и случалось – после подобной апробации, "легализации" в солиднейшей "Иностранке" – он печатал такого автора у себя, в оригинале. А еврейские писатели, съезжаясь в Москву на редколлегию, шепотком, в коридоре, пробираясь в сортир, крутили мне пуговицы: "Говорят, у вас есть книжка на идиш этого Зингера, знаете что-о? он не такой, может быть, плохой уже, я бы у вас попросил посмотреть, но там же израильская орфография?.. Я хохотал: "Так читайте на русском что-нибудь. «Лолита» Набокова вышла. Перестройка, маэстро, торопитесь!".
gh
Вергелис мог сказать молодѐнькому еще Чернину: "Вы мне, Володя, больше такое… не пишите! У меня уже есть на это Беринский". (Речь шла о верлибре.) Мне же – наоборот: "Этот кран вы, Лева, не закрывайте. А я вас буду печатать больше, чем всех. Больше, чем, когда они жили, Гонтаря или Грубияна. Вот я вам книжку принес, посмотрите, — вы же в нашей литературе безграмотный, а вообще читать по-еврейски вы уже научились?.. Это Мойше Альперн, большой поэт, самый лучший там был у них, в Америке… Но вы, вы у меня, Лева…" Дальше тут умолчу, чтó я был "у него" – не из скромности, но по причине композиционной: недосказанность – эффектней, чем похвальба.
Годом позже вопил он на всю редакцию, став посреди вестибюля: "Это же графоман, у него почти всё без рифм!" – и орал, как секретарша-сорока на хвосте принесла и что меня, дурака, рассмешило тогда, по-русски – чтоб уж, значит, все поняли, что впал я в немилость, ибо на Кировской 17 делали и не делали еврейский журнал еще и представители как стопроцентно русифицированного, так и чистейше великоросского – надо полагать, для присмотра – народа.
Он был сумасшедший, да, без сомнения – с элементами сумасшествия. Гнев лишал его разума, даже видимости разумения, логики. Но в моем-то случае был прав он, озверевая: я обманул надежду его на обретение некоего вроде последователя, адепта без тормозов, этакого вундер-переростка из недотеп, которого он «человеком сделал» и, возможно, успел по-своему полюбить, а он мне так, бывало, вполголоса и сообщал, пересев с председательского (даже на выпивках) своего стула: "Вас, Лева, я люблю. Но вы должны помнить…".
Одинок он был устрашающе.
"Ах, почему я одинок? –
Грустил бандюга-осьминог" –
писал не о нём ли сатирик, кажется, Раскин?
gh
Почему-то всегда был он голоден. Хватал на ходу, подойдя к столу развернувшего завтрак работника, что ни попадя: сливу, хлебушка ломтик; отщипывал, и вправду может не замечая, говоря, говоря что-то, ушко пирожка; смяв, белым листом пальцы тёр после брынзы. В такую – и только такую – минуту я любил его, сердце сжималось.
Но с одиночеством бытия своего он, я так полагаю, смирился, да по-иному он жить бы, пожалуй, не мог: жизнь его была функциональна, и ни с кем делить (разве вот немного с поэтом в себе) он ее не желал. В друзьях своих числил он, мелко тщеславничая, Михалкова "Сережу" (председателя СП РСФСР) да "Сережу" Баруздина (глав. редактора "Дружбы народов"), да Наровчатова, тоже "Сережу" (глав. редактора !Нового мира"), и с удовольствием нам, слушателям идишской группы на ВЛК, рассказывал про интимные их и свои замашки крупных писателей: Наровчатов, к примеру, на каком-то балу советской интеллигенции "накакал" (A. B. брезговал расхожим дурнословием) в рояль; сам же он, нисходящий сродник песнопевца Давида, откусил, приловчившись, на другой уже, кажется, assemblee, угол стола. "Вот этими вот зубами!".
gh
Я, конечно, бывал безобразно неблагодарен и позволял себе – совершенно осознанно и подло – такое, что никому не простилось бы.
Постучавшись, но, не дожидаясь ответа, я отворил, помню, дверь в его кабинет и застал его, спиною ко мне, присевшим на пол перед раскрытым сейфом в углу: он перебирал какую-то стопку блокнотовидных разноцветных дерматиновых корочек. Не успев приподняться, он повернул ко мне побелевшее, как мне показалось – от страха, лицо.
– Это что, Арон Львович, всё паспорта ваши? – совершеннейшим идиотом и на всю редакцию гаркнул я.
Кроме сейфа, красного на столе телефона рядом с доступным, каких-то государственных писем и зарубежных газет (из иностранных языков он знал только русский, обильно подмешиваемый в родной идиш), которые сразу же после прочтения не в корзину, но и не в письменный ящик девались, а особо откладывались для возврата куда-то поглубже, – помимо всего сего был он тайной вообще, весь в недосказанностях, намеках, порой – это ощущалось – что-то действительно означавших, но часто – с золотистым мерцанием пыли в глаза. Таков, впрочем, был стиль самоподачи всякого совначальника, и на служащих это действовало завораживающе: предполагалась вхожесть „нашего” в некий круг сильных – партзаправил или крупных директоров, или – с улыбкой смерти – чинов КГБ. A.B., однако, на тему последнюю не улыбался. С пугающею распахнутостью, как бы исключавшей реальную такого варианта возможность, говорил он, держа идишскую вражью газету в руках (которую тут же "складировал"): "Дураки, открывают Америку для дураков. Вот и вы послушайте: Арон Вергелис – полковник госбезопасности… Что они уже там могут знать… Уже я полковник у них…"
gh
Мне – после всего, что я и тогда уже знал в этом плане о самих Классиках советской еврейской литературы, всё одно было, полковник ли наш A.B. и в ГБ ли, но меня злила наглость, с которой он откровенно и нас, вкруг сидящих, назначал дураками, а еще больше бесило меня наше "моя-не-понимай", с которым, считалось, обречены мы экскрементные выбросы больной его психики сглатывать, к чему он привык за десятки лет обхожденья с еврейскими своими писателями. (Кто же из них позволял себе хоть поперхнуться – оказывался моментально и навсегда врагом журнала, еврейской культуры, советского интернационализма, социалистической родины, прогрессивного человечества и т.п. – о чем, по его ли, A. В., воле или, может, другими уже путями становилось известно где надо, а заодно и "всей общественности"). Я никогда не спускал ему разнузданной его агрессивности и, к примеру, в ситуации с газетным полковником – полным Швейком и в полный голос, обращаясь к Алику Бродскому, сидевшему наискосок, заметил, что плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. В тишине как перед расстрелом вскрипнули зубы (стол дробившие зубы!) Вергелиса – или, может, то хрустнул стул под заерзавшим, уже толстеющим тухесом некоего молодого восхожденца идишской литературы?
(Не обижайтесь, ребята, так или иначе – а все мы теперь здесь, бросили его к чертовой матери, A. B. этого с инфернальными его штучками!).
Что, так смел был? Нет, просто было мне наплевать. Почему – это речь о другом уже, о том, кем и как себя ощущал я в той вселенной непролазных, грозящих вплотную или призрачных страхов, поддаться которым означало свихнуться, стать маньяком и жертвой бесчисленных фобий – чем, собственно, был ведь (и остается по сей день и в любой новой ему стране) нормальный советский человек. К гибели я был готов чуть ли не с детства. Отказать же себе в минутной лафе ну хоть подразнить вполне вероятного малэхамовэса – было б роскошью. К тому же с Вергелисом я не шибко, по правде, опасался: мы были как бы два поэта друг с другом, и угробить меня (что, я думаю, стоило б не больше усилий, чем смочить не два, а полпальца…) означало б уже для него нечто в самом деле a la Salieri, а тогда б все сказали: из зависти… И потом, я был ему нужен – "еврейский Вознесенский", как допёр обо мне один хухэм из его мудрецов.
Но главное, и это я тоже знал к тому времени, шиз и наглость в ответ на наглость и шиз – это было средством «техники безопасности» в непростой такой, в общем, работе, как жизнь в том опасно-галлюцинаторном мире ("Осеннее каннибальство" Сальвадора Дали или "Череп, содомирующий рояль"), и я, может быть, расскажу где-нибудь про наверняка уж полковника "Василь Васильича" (в предъявленном удостоверении значилось какое-то имя другое), кадрившего меня на морозе, в замусоренном закутке позади метростанции "Кузнецкий мост": за всю мою жизнь, суммарно, я, наверно, столько не наматерил, как в две наши встречи с тем типом, когда я – не Швейком уже, а каким-то непрочесанным уголовником неизвестной ему, спецу по интеллигенции, ковки – сплевывал: "Не, Василь, это я на хаю видал, фалуй барух из торезовского, я теперь же ж, видишь, писатель, мне контора твоя на хай не нужна".
Отмахался хаями. Впрочем, и год уже начинался 83-й. Мне – повторюсь – совершенно неинтересно было (и есть), еще ли один советский писатель – стукач, и с погонами он или без, что по сегодня покоя, увы, не дает "изобличителям" Арона Вергелиса, людям как и впрямь, очевидно, от него пострадавшим, так и бездарям-подвывалам, которых он не печатал, – и правильно делал. Жаль вот, не всех он бездарей не печатал: "Разве это писатели? Вы счастливый человек, что не обязаны их читать… Я зна-аю, Лева? подкармливаю их, жалко же, алтэ йидн4...". Среди других же им публикуемых были многие "лица полезные", в основном – из писателей русских и братских, членов правления СП СССР, СП РСФСР, СП УССР, Киргизской ССР, Узбекской ССР – да что перечислять, ведь за полвека еще до рожденья мусоросборного словца "совок" здоровый юмор Строителя Коммунизма расшифровывал священную аббревиатуру как "Солдаты Срали Солёной Рыбой".
gh
Он всегда обращался ко мне на русском, то ли – странно подчеркивая нашу с ним в этой макаронноязыкой среде "элитарность", то ли – удерживая на некой дистанции. Я же неукоснительно шпарил на идиш, и чем "бессарабистей" и плебеистей – тем с большим мстительным наслаждением, а он всё понимал во мне, этот черт!
Иногда чуть не плакал: "Ну что вы, Лева, мне жить не даете, то эту строчку я вам заменил, то эту строфу я вам выбросил. Я же знаю что делаю… Они же все туда пишут… И вообще, понимаете, это неважно, если вы поэт, дело не в строчках и в этом-том слове, а в вашей деятельности, в том, чтó вы значите в литературном и общем процессе, за кого вас считают… Ой, Лева, как мне нужен соратник".
Да, я слишком его огорчил, всем собою.
gh
И я хорош, пробовал переиграть его в шизоидной нашей с ним игре "я да ты — два таланта" и, как бы не зная с кем дело имею, как бы на вшивость его еще проверяя, вставил в очерк тот в 85-м ("Штилер август. Драй зунике тэг") лакмусовую бумажку – описание сцены, в которой евреи Рудни, на Смоленщине, куда приезжал я за очерком этим, отказались получать – "фун о-дем бандит, вос ди ерд трогт им нох?"5 – журнал "Советиш Геймланд". Кишка у моего поэта-редактора оказалась тонка, в публикации сцена вылетела, как из пуцки, и при полном потом, еще случалось, олрайте не раз во взоре его меня просто пугал – пугал за него – светлый, яростный, во веки этот недоуменный на свете вопрос "лама?": "Лева, за что?".
Ибо я и сегодня никому не открою, какие слова сказал он мне наедине, наутро после той ночи, когда в первый раз он прочел мои идишские стихи. А на людях – на ВЛК, где он вёл у нас творческий курс (в основном вергелисоведенье) – он, как большою пришиблен бедой и словно о ком-то отсутствующем, произнес, войдя в нашу аудиторию, тяжело сев за стол и обращаясь в пустоту, заполняемую, кроме меня, еще четырьмя семинаристами: "Я целую ночь читал стихи Беринского. Такого в еврейской поэзии никогда не было. Послушайте, что он говорит, вот, про луну…"
Но и мне нелегко было. "Алик, – грезил я, помнится, – надо бы мне как-то присесть с ним, поэт ведь, по стаканчику б и прямо сказать: что вы с собой, Арон, делаете? Или – Арон Львович, чтоб не спугнуть".
Пробовал – вдруг вступал в обширный, министерский его с ковром в охват пола кабинет; жестом непонимания пузырь доставал:
– Арон Львович, лэхаим?
Он, как загнанный в угол, вопить начинал:
– Бейдер! Йоське! Могильнер! Быстро ко мне! Этот Лева опять принес сюда херс свой, помогите!
"Помогите" – понималось снаружи как "помогите выпить", но в панику-то его не от хереса молдвинпромовского бросало: от ужаса перед этим терять чего не имеющим босяком, что вдруг вздумает, может, изображать из себя Гамлета перед мамашей, с монологом насчет "вовнутрь повернутых глаз".
Но редко-редко и сам он мечтал, говорил, встав из-за редакторского, огромного, сдвоенного, всегда тяжелой работой загруженного стола:
– Давайте, Лева, там сядем.
Первым опускался на диван, слева от выхода, неумело, как если б Адам-кадмон чужие еще мира предметы ощупывал, клал руку на плечо мне, на запястье, на пальцы и, сам обмирая от слов своих, бормотал:
– Нам надо когда-нибудь погулять на бульваре – не здесь – поболтать…
Что стены в редакции сплошь ушастые – кто лучше его мог знать это!
А в Переделкино, куда раза три зазывал, тож куража набраться не мог.
– По делу, Лева, по делу. Вы с чем ко мне?
– Не знаю. Вы приглашали…
– А, да... Но всё уже не так… А почему вы работать ко мне не хотите?
– Ой, Арон Львович, цурес у вас со мной будут…
– Да-а, вы правы. Цорес у меня и так хватает…Лева, но работать же некому…
– Арон Львович, поверьте, не надо нам этого, ни вам, ни мне!
– Да, правильно! Вообще… надо бы нам когда-нибудь поговорить... Где-нибудь на аллейке… Но не сейчас. Там Женя, знаете... одна скучать будет…
Я уезжал, понимая: Женя (жена, дочь В. Катаева) – отговорка. Да и о чем это он, столь многозначительно и годами готовясь, мог говорить со мной? В чем сногсшибательном довериться мне? Он понимал: впечатлить меня можно только стихами, притом не антисоветскими вдруг, как у многих "китов" их хранилось под ветошной полой, а – поэзией…
А всё же – ощущение тайны осталось.
Не тайна злых его, а может и страшных деяний. Не тайна того, что он вдруг – ну не знаю: агент Хомейни! или – шолиах с Плутона! или даже – вовсе и не еврей! (Вылитый Ицхак Рабин, лицом, ростом с виду и торсом, покачиванием на ступнях, когда фасом стоит говорит).
gh
Знает ли сам он, A. B., свою жгучую тайну?
Я-то, кажись, докумекал.
Его тайна – САМОПРЕДАТЕЛЬСТВО. В нём было с лихвой на большого поэта...
Но тогда, в самом начале моего "идишского периода", где-то в 82-м, я, наслушавшись чарующих баек (частью, может быть, и правдивых) про военную и поэтическую его молодость, написал, среди прочего, и такое стихотворение, в котором, мне кажется, что-то неуловимое я в нём уловил:
К ТЕОРИИ ГРАВИТАЦИИ: A. B.
А. В. – этот нежный поэт-пейзажист
визионерского толка
был воздушным десантником, «Himmelstrafe»6 –
подумать только!
И вот наступает черёд, и пришёл его час
опускаться на землю, в 73-й раз,
и Азраил, ангел смерти, уже расстелил
каменистое ложе в руинах ему или топь в изумрудной траве,
и бравый десантник А.В.
пошёл кувыркать тормакашками…
Но пронзительный лирик А. В.
весь повис и застыл в воздухах, озираясь:
фантастический стереопейзаж
распростёрся вокруг, искушающе-странный мираж
из тех, на которые пялил глаза, еще в старую эру,
ясновидец, грезёр, назорей,
проложивший визирку, путь-дороженьку
в новую веру,
40 дней проваландавшись с чёртом в пустыне
и 40 ночей…
Но вернёмся в наш век… Азраил улетел –
к чёрным дырам
его унесло…
А. В. был десантником, как уж сказано, сие ремесло
из него настоящего сделало парня, хотя и со смуром,
делирика, –
впрочем, лирика
спасала не раз ему жизнь, подключая
внеземное своё притяжение,
гравитацию грёзы, если выразиться точней…
Что такое? У вас возражения?
Насчёт разницы в массах планет и заоблачных зыбких теней?
Ну а груз этих грёз, этой веры в бессмертность,
а тяжесть утрат и обид?
Ах, да что там – извольте, убедитесь воочью, кто хочет:
вот он, пламенно-рыжий А.В. –
стоит
и хохочет!
В идишском оригинале он изменил заголовок на коротенькое "Зэт"7. Он и вправду ведь полагал, будто знает, что делает. Что ж, по меркам советским – виртуоз был, вертелся и многими вокруг вертел. Уран Гуральник, человек честный и образованный и перед смертью проклявший «Рыжего», на своих лекциях нам говорил:
– Эпоха "Советиш Геймланд" Вергелиса во всемирной идишской литературе знаменательна тем, что…
Акко, июль 1994
1 О том, что версия автомобильного наезда на Михоэлса предложена лично Сталиным, см. в книге его дочери Светланы Аллилуевой "Только один год".
2 Мы в каменной тюрьме переживем
Все лжеученья, всех великих мира,
Все смены их, прилив их и отлив.
Вильям Шекспир. "Король Лир". Пер. Б. Пастернака
3 После «Огонька», имевшего 4-миллионный тираж, самые большие гонорары (знаю и по личному опыту) выплачивал единственный в СССР еврейский журнал «Советиш Геймланд», выпускавшийся изд-вом «Советский писатель». Как это делал, не нарушая законов, главный редактор Вергелис — секрет и сегодня еще не для широкой публики.
4 Старые евреи (идиш).
5 "От этого бандита, как земля еще его носит?.." (идиш)
6 "Небесная кара" (нем.).
7 "Взгляните!" (идиш).
СТАЛИН И МИХОЭЛС
ПОЭМА
Перевод
*
Апология
*
Приложения
Льва Беринского
Предуведомление
Драматическая поэма Арона Вергелиса "Сталин и Михоэлс" представляет собой фантастический диалог в двух частях между тираном Иосифом Сталиным и великим еврейским актером и режиссером Соломоном Михоэлсом.
В первой части призрак Михоэлса появляется в кабинете у "вождя народов" в ночь с 12-го на 13-е января 1948 года – сразу после того, как он, по приказу Сталина, был убит в Минске. Между диктатором и артистом возникает жаркий философско-этический спор о человеческом существовании – земном и после жизни, о достоинстве, любви и ненависти.
Во второй части этот спор продолжается, но уже после смерти Сталина вечером 5 марта 1953-го года. Это острая дискуссия об исторической судьбе еврейского народа, природе творчества, предательства и тирании.
Л.Б.
СТАЛИН И МИХОЭЛС
СЦЕНА ПЕРВАЯ
13 января 1948 г.
Я знаю, вы не дрогнете,
Сметая человека.
Что ж, мученики догмата,
Вы тоже жертва века.
Борис Пастернак
СТАЛИН: (один в своем рабочем кабинете)
В безмолвие страна погружена.
Народ храпит советский. Тишь да гладь.
С души воротит. Классы спят и массы,
И армии, и тюрьмы. Дрыхнут все.
И лишь мое окно, как верно пишут
Поэты, ярко светит над страной.
Ну что ж, спокойной ночи, день прошедший,
Число двенадцатое января
Сорок восьмого года...
Наступай,
Число тринадцатое... Дюжиной недаром
Тебя прозвали чертовой...
Входит молчаливый человек, кладет настол какие-то бумаги. Выходит и снова появляется с подносом, на котором стакан чая и баранки. Уходит.
Лаврентий
Все не звонит. А ведь пора. Должно быть,
Еще не кончил дело...
Звонит телефон, Сталин берет трубку
и что-то долго слушает.
Да, спасибо
Тебе, наш ангел смерти. Что неясно –
Ты спрашивай... Что, версию? Конечно...
Вполне подходит... Автокатастрофа...
Попал под "Студебекер"1...
Кладет трубку. Подходит к окну
Ночь какая.
На всю страну храпит, храпит народ.
Спит, как свинья в своих же нечистотах,
Забот не зная и тревог...
А как же,
Социализм для них уже настал!
Им, видите ли, можно каждой ночью
Спасть, высыпаться всласть... Пора державу
Поднять из дремы... Да! Пусть громыхнет
Дверь на Лубянке!..
Задумывается и не замечает, как над дверьми появляется, словно в кинокадре, портрет Михоэлса в черной рамке и с сопроводительным текстом.
Сталин продолжает размеренным шагом ходить по комнате, отпивает из стакана, набивает, открыв коробку "Герцоговина флор" трубку, и, затянувшись дымком, подходит к телефону.
Жданова. Скорей.
Так разбудите!
Поднимает другую трубку и сразу начинает говорить.
Вы, товарищ Жданов,
Хотя и время позднее, но все же
Внимательно подумайте. Хочу вам
Задать вопрос. Вы человек военный,
И чин у вас высокий, чин – который,
Напомню, был присвоен вам...
Скажите,
Что происходит, если враг... исчез!
Проснулись, а разведка вам доносит,
Что враг пропал. Врага не стало. Больше
Сражаться не с кем...
Пауза
Правильно, беда.
Теперь себе представьте, что сложилось
Такое положение – на нашем,
На фронте политическом... Противник
Пропал. Враг стал невидимым. Но враг –
Он существует...
Кстати, о евреях.
Покуда шла война – они кто были?
На гибель обреченное меньшинство.
Враг Гитлера и наш союзник... Ныне
Они, неблагодарные, сплотились
Вкруг дяди Сэма. Сколько их в Нью-Йорке?..
Космополиты, чуждые народу
Советскому. Народу и стране.
Отсюда вывод... В Минске только что
Их Соломон закончил дни свои.
Да-да, Михоэлс. Вас прошу продумать
Вопрос: кто наш противник? Кто союзник
Противника....
Взгляд Сталина падает на портрет Михоэлса над дверью. Вскрикивает в испуге.
Что это? Это что?
Охрана! Кто-нибудь! Сюда, скорее!
Входит молчаливый человек, портрет над дверью сразу исчезает. Сталин быстро овладевает собой. Человек берет со стола поднос со стаканом и баранками.
СТАЛИН (с напускным равнодушием):
Изобретенье новое?.. Возможно,
Меня знакомят с текстом некролога,
По принципу кино... Но я не вижу
Окошечка, откуда луч идет...
Хватает телефонную трубку
Послушай, ты!..
А некролог готов
На этого еврея?.. Как так – утром?
Вы что там, спите? Кто его напишет?
Ты и твои сотрудники? Он должен
С утра сегодня выйти. В "Правде", да.
Портрет Михоэлса начинает соскальзывать со стены, текст под ним блекнет. Портрет повел глазами и приоткрыл губы,словно намереваясь заговорить.
СТАЛИН:
Галлюцинации... Или тот самый бред
Преследованья, про который
Профессор толковал мне, будь он проклят...
Болезнь в душе моей... Покоя нет...
Но это значит, что болезнь моя
Отечеству на пользу... Будь ты трижды
Профессор, будь ты Бехтеров, а прежде
Чем ставить свой диагноз – ты подумай...
Ну что ж, свой гонорар он получил
За тот визит, за то, что много знает –
Путевку... на тот свет... пусть отдыхает...
Портрет Михоэлса исчезает. Открывается дверь, и в кабинет входит Михоэлс.
СТАЛИН:
Тебя не вызывал я, Соломон!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Из тех краев, откуда я пришел,
Являются без вызова, без всяких
Повесток, приглашений... Контрамарку
Сам выдает Всевышний.
СТАЛИН:
А у нас
Другой порядок: пропустить сюда
Или обратно полномочно только
Одно лицо. Я. Лично я. Но я
Тебя не вызывал же, Соломон.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я разве – здесь? Вам кажется...
СТАЛИН:
Кто ж – этот?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Так, тень моя...
СТАЛИН:
Какая ж это тень,
Когда я голос слышу – твой, нахальный...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Великий гений, может быть, не знает,
Что существуют призраки?
СТАЛИН:
Ты – призрак?
Ты – привидение? Ты – дух? Да-да, конечно,
Ведь ты убит... Конечно, Соломон.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Позвольте уточнить, великий вождь:
Убит по высочайшему приказу
Бригадой исполнителей...
Снаружи доносятся скорбные звуки скрипки. В окно видно, что на крыше невысокого строеньица во дворе стоит худенький, весь поглощенный скрипкой музыкант, напоминающий персонаж Шагала.
СТАЛИН:
Такое
Придумать могут только лишь евреи.
Нет почвы под ногами – так они
На крыши лезут. Кстати: подтверждая,
Что вовсе и не нация они.
Для нации им всем не достает
Тех признаков, которые открыл я
В трудах своих...
Помолчав
Скажи-ка, Соломон,
Ты скрипача намеренно привел
И взгромоздил на крышу – чтоб меня
Сбить с панталыку и отвлечь от мыслей,
Которых ждет страна, которым лечь
Дано в основу курса всей эпохи?
И что он там играет, твой скрипач?
Чем недоволен он? Чего он хочет?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Играет песню о тяжелой доле
Народа... А вот ты, ты, дикий Цербер,
Чего ты хочешь? Кровь твоя чумная,
Твой мозг больной – какие в них желанья
Роятся и гниют? Народ еврейский
С лица земли стереть? Шесть миллионов,
Адольфом уничтоженных, – вам мало?
При жизни я ведь многого понять
Не мог... Смерть помогла... Теперь я знаю...
СТАЛИН:
Я не боюсь тебя, наглец! Ты – тень...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я знаю это... Да и глупо было б:
Генералиссимус – боится тени...
А всё же...
поразмыслив
Вдруг нелепость или чудо,
И колесо, гляди-ка, повернулось.
И не помогут ни лампасы крови,
Стекающие красными ручьями,
Ни звездное сиянье на погонах...
(Словно спохватившись и меняя тон)
Я так скажу вам, а уж вы простите
Актера Вовси, я скажу, Иосиф
Виссарионович: день нынешний – всему
Мерило. Как в Талмуде говорится
Про это: нет таких понятий "прежде"
Или "потом"...
СТАЛИН:
Хитер, хитер еврей –
Уж и не человек, кого б могли мы
Поставить к стенке, а – хитер...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы правы,
Я – мёртв. Меня убить еще раз вы
Не можете – и потому вам правду
Всю выскажу, я не боюсь вас...
СТАЛИН:
Не-е-ет,
Я первым заявил: "Я не боюсь,
Тебя, наглец! Ты – тень...".
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Палач, конечно,
Убитой жертвы тени не боится,
Но лучше б для него – окаменеть
От ужаса, убийство замышляя...
СТАЛИН:
Я лично никого не убивал.
Тебя же – и не тронул пальцем. Помни
В твоей судьбе не я повинен – Время.
Собой эпоху ты открыл – холодной
войны.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Чем заслужил такую честь?
Откройте эту тайну мне – чтоб стоя
Перед Судом последним, я, вернее,
Мой вечный Дух не ежился от страха,
Что собственную смертью я разжег
Войну, пусть и холодную...
СТАЛИН:
Вопрос
Иначе должен быть поставлен.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
В чем
Вина моя?
СТАЛИН:
Ну что ж, твою вину
Мы разъясним народу, Но, конечно,
Не в некрологе – в нем ты будешь горько
Оплакан нами... А потом узнают,
Что ты служил... стране враждебной...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Я?
Стране враждебной? Но кому?
СТАЛИН:
Кому –
Ты лучше знаешь. Так что не ломай
Комедию. Ты ж, кажется, актер
трагический?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Трагический... Но даже
Шуты и зубоскалы-хохмачи
Смеются у евреев, как известно,
Сквозь слезы... Я – служил стране враждебной...
А ведь давно сказал наш мудрый Шлоймэ,
Экклезиаст: хэвэл хаволим. То есть:
Вздор вздоров, суета сует, дурь дури...
СТАЛИН:
Я это изучал. Наш разговор
Однако затянулся. Скоро утро,
И ты исчезнешь, как исчезнет скоро
Вся нация твоя... Она исчезнет,
и в коммунизм не вступит!..
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
В коммунизм?
Отец народов, несомненно, знает,
Как сделать, чтобы один из сыновей
Народа одного – исчез... Войдет ли
Иосиф Сталин в коммунизм? Кому бы
Он нужен был, подобный коммунизм?
Оставим коммунизм – но наш народ
имеет право...
СТАЛИН (сдерживая негодование):
Очень плохо,
Что враз тебя прихлопнули. Нет, я бы
Тебя пустил на лагерную пыль.
Охрана! Все сюда! Скорей! Охрана!
Да ну же!..
Слышен топот бегущих ног. Призрак исчезает.
Нет, назад! Назад! Назад!
СЦЕНА ВТОРАЯ
5 марта 1953 г.
...and we'll wear out,
In a wall'd prison, packs and sects
of great ones
That ebb and flow by the moon2.
William Shakespeare
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Тебя не вызывал я, Соломон
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
А вы уже не на посту. Теперь мы
Предстанем оба пред Судом Небесным.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Меня – судить? И кто ж такой смельчак?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
"Есть грозный суд: он ждет" – предупреждал
Поэт тиранов... И хотя о мертвых
Не говорят плохого – но о вас,
Кому теперь наследники готовят
Местечко в пантеоне государства,
Народ узнает правду, не поможет
Раскаянье посмертное...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Глупец!
Бессмертие при жизни обретя,
Я – каяться начну?
Пред кем? Пред Богом?
Которому я равен стал? И в чем же?
Не в том ли, что великую войну
Я выиграл у Гитлера?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Неужто?
Не вы, отец народов, а – народ!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Под мудрым руководством, Соломон!
Под мудрым!
А кому, скажи, прислали
Евреи из Америки, твои же
Евреи, да, кому они прислали
Подарок царский – ты ведь сам привез
Ту шубу мне – да, Сталину, а вовсе
Не этому какому-то на-ро-ду...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Мне шуба ваша стала в счет, ее мне
Враги России, видите ли, дали
За подлое предательство мое...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Да хватит ныть-то, Соломон.
Игра
Идет всемирная, а человек дешевле
Соринки.
Так что те, кого для смеха
Пустили в пыль, и те – кто впрямь виновен,
Все вместе уж теперь под колесом
Истории, и вместе петь должны
Телеге аллилуйю.
Под телегу
Мог угодить мой сын, твоя жена...
Тут не предскажешь... Ну а если бог
Еврейский, ваш, кому ты доверяешь,
Не плут – он покарает и тебя.
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Кого Он любит – сказано – того
Пристрастней, строже судит...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Знаю, знаю,
Я ваше Пятикнижие учил...
И знаю: на земле – ни я, ни ты
Уже на суд не явимся, все дело
Лишь в том, чье имя там какое место
Займет: на пару с Лениным – мое,
Твое – среди шпионов "Джойнта"...
Впредь
И навсегда – ты враг России, ты –
Шпион...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
А, собственно, с чего
Мне тыкаете вы? Не то чтоб я
Из ваших грязных уст почтенья ждал бы,
А только быть на "ты", как с другом, гадко
С поганым Асмодеем, хоть рядись он
под ангела...
О, скоро ль возгорится
Сиянье света утреннего? Скоро ль
Исчезнут тени, вместе с тенью вашей,
Кто горе нам принес – стране и миру?
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Провинциальный, глупый, старый Лир...
Раздумчиво
А нам известно, кстати, как играл ты
На сцене Лира. Как убрал из пьесы
Любой мотив, намек, напоминание
о классовой борьбе...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Да где ж там классы?
И по законам классовой борьбы
Бороться с кем? С шутом? С родною дочкой?
ПРИЗРАК СТАЛИНА (продолжая):
С другой же стороны – изъял из текста
Существеннейший афоризм: "Виновных
На свете нет"... Где логика? Ведь если
Виновные на свете есть– то, значит,
Есть классы, есть борьба, есть интересы!
А если нет виновных – кто повинен
В страданьях Лира, равно – и в коварстве
Предателей, его же дочерей?
Я? Или вы, товарищ режиссер?
Задумывается и продолжает
Мы оба, Соломон, с тобой отцы.
И разве же меня не предал сын мой,
В чьей смерти ранней якобы виновен
Отец его, бездушный человек?..
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы – человек? Вы хищный зверь! Но есть ли
Такой в природе хищник, чтобы стольких
себе подобных истребил?..
А Яков –
он вас не предавал, предатель – вы.
Он жить не стал в плену – чтоб тень не бросить
на ваше имя... Кинулся, бедняга,
на проволоку – и сгорел... Лишь фраза
чудовищная на земле осталась,
которую отец его – по званью
Глав-но-ко-ман-ду-ю-щий – роизнес:
"Солдат на генералов не меняю"...
Задумывается
Вам и сейчас, утратившему тело,
впиваются в глаза горящим взором
и раздирают каменные уши
жена и сын: ты зверь! ты зверь! ты зверь! ты зверь!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Да не ори ты так... И не забудь,
что у одра у моего стоит
Лаврентий Берия... А кстати, кто разносит
все эти слухи про мою жену?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Не зря тенями призраки зовутся.
Над временем паря – среди живых
И среди мертвых – знаю то, что станет
Известно скоро всем. Ведь вы, так скажем,
Не тень еще, вы только полутень,
пока лежите, все еще великий
Отец народов, там, в Колонном зале...
Но скоро, скоро ваши злодеянья
Дойдут до всех. И как тавро на вашем
Угрюмом лбу – запечатлеют имя
Не общей жертвы, но – отдельно, каждой
Из миллионов ваших жертв! Так Каин
Клеймён самим Всевышним за убийство,
Заметьте – за одно...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Артист. Артист.
А ведь тебе, пожалуй бы, пошло
Играть шута. Зачем играл ты Лира?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Шута?.. О, если б я шута играл!
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
А что, играть шута – оно почетней?
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Свободы больше. Шутовская маска
уберегает... Зускина однако
она спасти от смерти не смогла.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Кто этот Зускин? Тоже ваш, еврейский
Петрушка? Знать его я не обязан...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Его убить – обязаны вы были?
Вам отвечать Суду, Иосиф Сталин,
и алиби у вас ни на...
ПРИЗРАК СТАЛИНА (взрывается наконец):
Плевать
на судей тех и всяких прокуроров!
Да после смерти мною хоть забор
вы подоприте... Это знал и Гитлер,
и вовремя исчез. Иди свищи-ка,
доставь поди-ка в Нюрнберг его!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Напрасно харахоритесь. Над Злом
Суд не закончен. В каждом доме, в каждой
Семье, по всей стране, на всей планете
И в каждом сердце, что в груди стучится
У Homo Sapiens – свой Нюрнберг вас ждет.
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Ха! Ты забыл, в отличие от Лира,
Дурного короля, я – был на троне
До самого конца! Гляди, вон сколько
Толпится в страхе их, но – упоенных
Величием моим, великой властью
моей –
Внизу, у моего одра!
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Отпустит страх. И кто-нибудь да скажет:
Взгляните, а вампир не так уж грозен,
Сам с ноготок, весь ряб, собою трус.
А что до Лира, то не трон высокий
Его подпортил разум...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Власть держащий
Таким обязан разумом владеть,
чтоб вопреки разумному уметь
свой разум применить – когда то нужно,
когда, к примеру, лавочник, нажравшись,
вовсю храпит, и храпом этим сладким
страну грозит повергнуть в летаргию,
в сон беспросыпный... Всю страну! и массы,
и армию, и тюрьмы... Гуманизм
не отрицает партия. Но выше
превсяких гуманизмов – наша Цель,
Идея...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Долго я при жизни слушал
все речи эти, но, похоже, смерть
терпенья убавляет нам... Припомним:
в степи встречает Лир людей – бездомных,
отчаявшихся. Что он им кричит?
"Бедняги, чем спасетесь вы от бури,
Раздетые, голодные? Как мало
Об этом прежде думал я"...
Вот вся вам
идея. Гуманизм ее. А впрочем,
тиранам это не понять...
ПРИЗРАК СТАЛИНА:
Ну, хватит!
Светает. Утро наступает. Видишь
полоску света, там, на горизонте,
нде небеса сливаются с землей?
И музыка откуда-то...
Скрипач играет на крыше печальную мелодию
Сейчас
В Колонный зал, как половодье, хлынет
Народ. Но я и ты – две тени наши –
должны исчезнуть...
ПРИЗРАК МИХОЭЛСА:
Вы меня с собой
Не ставьте в пару! Вы – один, один
с ночною мглой растаете... А я...
Я вижу: загораются софиты
на сцене, да, на той, на давней сцене
Московского Еврейского Театра...
Там "Фрейлэхс" – танец радости звучит!
Аншлаг. Как встарь – аншлаг. Мои потомки
на идише поют, страдают, грезят...
И мне – опять живому, в старом гриме –
покинув смерть, из горечи и тлена
опять пора на сцену выходить.
Свет. Призрак Сталина уже исчез.
Михоэлс стоит на сцене в гриме короля Лира.
ПРИЛОЖЕНИЯ
К поэме
После второй мировой войны Сталин обруюил
всякие контакты между советским еврейством и еврейскими общинами в странах вне его сферы влияния. Был закрыт Государственный Московский Еврейский театр, арестованы и казнены незадолго до смерти Сталина виднейшие представители советской еврейской культуры.
Соломон Михоэлс был всемирно известен, и показательный процесс против него был для Сталина нежелателен. Так что убит он был еще до "большой чистки", в 1948-м, и версией его смерти стал несчастный случай, автомобильная катастрофа. Этот "случай" инициирован был лично Сталиным, а «инсценирован» группой московского МГБ во время служебной поездки Михоэлса в Минск. О непосредственной подготовке этого убийства Сталиным написала позже его дочь Светлана Иосифовна Аллилуева в книге "Только один год" (Нью-Йорк, 1969).
Идишский оригинал поэмы я получил автора, в виде машинописной рукописи, году, думаю, в 1988-м, на предмет перевода ее на русский язык. В начале 1991-го я покинул Советский Союз, распавшуюся империю на протяжении двадцати лет не посещал, и даже знаю, был ли тот русский мой перевод опубликован там. И потому – неожиданно обнаружив у себя третий или четвертый уже полуслепой экземпляр с машинки – я восстановил и опубликовал его несколько месяцев назад в тель-авивских "Вестях", и с разгону перевел ее еще на немецкий для оповещения культурного мира о существовании такой поэмы в современной еврейской поэзии на 15-ом фестивале „Jiddische Musik- und Theaterwoche“ в Дрездене.
Идишский текст поэмы, лишь однажды опубликованный автором, притом после моего уже отъезда из страны, я нашел недавно в одной из последних тетрадок журнала "Советиш Геймланд", №3, 1993. Написана же она была – судя по материалу и трактовке событий, присущей хрущевской "оттепели", а также летучей (позже сменившейся) манере письма автора – в первой половине 60-ых.
Поэт умер, и до сих пор не имеется ни одного литературоведческого исследования или хотя бы краткой, временной, но профессиональной библиографии его произведений. Что до поэмы, то она нигде, ни на каком языке, ни прямо и не косвенно, ни малейшим упоминанием не значится (кроме названного выше номера "СГ"). Но уж вовсе абсурдным, немыслимым, за гранью, что ли, вероятности оказалось то, что ни один из еврейских литераторов всех возрастов и меры близости или сотрудничества с Вергелисом не смогли этим летом что-либо вспомнить об этой поэме или хотя бы, по наименьшей мере, предположить, кому из советских еврейских авторов такая поэма могла бы принадлежать. Это показалось бы чем-то фантастическим, если не отражало бы реального состояния сегодняшней еврейской литературы и культуры.
Л.Б. Июль 2011 г.
К биографиям
***
Михоэлс (Шлоймэ Михоэлс; настоящая фамилия Вовси); 1890-1948 – советский еврейский театральный актёр и режиссёр, педагог, общественный и политический деятель. Главный режиссёр Московского государственного еврейского театра. Народный артист РСФСР (1935). Народный артист СССР (1939). Лауреат Сталинской премии второй степени (1946). Убит
сотрудниками МГБ, получившими за данную операцию высшие государственные награды СССР: Убийство замаскировано под дорожное происшествие.
Из Краткой Еврейской Энциклопедии
***
Арон Алтерович (в быту Львович) Вергелис (1918–1999) – еврейский советский поэт, прозаик, публицист, главный редактор основанного им журнала "Советиш Геймланд", официального издания на идиш в Советском Союзе (1961-1993).
Единственный деятель во всемирной еврейской культуре после 2-й мировой войны, столь успешно – притом в условиях советской действительности – вложивший целый период жизни, энергию и редкую изобретательность в дело подготовки нового поколения еврейских литераторов.
С Вергелисом я познакомился лично в 1977 году, получив заказ от издательства "Художественная литература" на перевод нескольких десятков его стихотворений на русский язык.
Летом 1981 г. он предложил мне стать, совместно с еще четырьмя претендентами из Москвы, Молдавии и Дагестана, слушателем открывающейся многопрофильной программы идиш при Высших литературных курсах СП СССР. "Пробивал" он эту затею – ни больше, ни меньше – в ЦК КПСС. А поскольку ВЛК предназначались для членов Союза Писателей, не имеющих высшего гуманитарного образования (по первой профессии врачи, инженеры и пр.), а из нас пятерых таковым являлся только А. Бродский, нас сгруппировали («группа идиш») и мы получили некий особый статус, специализированный учебный план и расписание занятий. (Подобная же "группа" была во второй, и последний раз набрана и в 1989 г., состояла она уже из 10 человек, но единственным ее слушателем, ныне известным как литератор, оказался поэт и литературовед Мойше Лемстер). Сегодня имена выпускников нашей группы на слуху во всеобщей еврейской культуре: Борис Сандлер – главный редактор Нью-Йоркского "Форвертса", Вэлвл Чернин – поэт и университетский педагог, Александр Бродский – переводчик идишской поэзии и прозы на русский, покойный уже, олэвашолэм, поэт Мойше Пенс... А также и те, которые сей "Курс" не проходили, но были в 80-ые годы, поначалу как рядовые редакторы, вовлечены Вергелисом в штат работников "Советиш Геймланд": Геннадий Эстрайх – сегодня профессор-идишист и прозаик, Михаил Крутиков – литературовед и журналист, Мордехай Юшковский – активный пропагандист и преподаватель языка идиш...
Мои субъективные впечатления от наших, на протяжении четырнадцати лет, творческих и повседневных контактов с Ароном Вергелисом, этой в высшей степени противоречивой личности, я обобщил в начале 90-ых годов в эссе "Апология злотворца", выписки из которого здесь помещаю.
Л.Б.
Лев Беринский
АПОЛОГИЯ ЗЛОТВОРЦА
Из записей 1979-1991г.г.
У Фили пили, да Филю и побили.
Арон Вергелис – самая фантастическая из встреченных мной на земле фигур, любой искус охватить его образ сверкающе рвется – как сеть браконьера, накинутая под луной просушиться на бабу с веслом, а наутро, в тине и чешуе, сволакиваемая со скульптуры соцназа.
Чешуя… чешуя… что-то знакомое… Ха! Это ж Горький о Ленине: "Он весь в словах, как рыба в чешуе". С той, пожалуй, для гурманов лишь разницей, что от волгаря и вправду, поди, всю жизнь тюлькой революционной пованивало, а наш – парижанист, артистичен, легок; что тот – "прост как правда" (врёт-врёт signor Maxim, либо что это у него за плод такой – "правда"?), а наш – весь метафора, неуловимость, и блестки на нём чешуйковые – отблик тайны и Моцарта, не в пример этим тяжеловесным еврейским и нееврейским шрайберам, чей общий советский облик, сказал бы я, "прост как ложь".
gh
A.B. — тот человек, который первый и единственный, силой своего художественного чутья и большевистской власти в еврейской советской литературе распознал и объявил обо мне как о еврейском поэте, печатал огромные публикации моих стихов, часто — в пику всей своей редколлегии, которая мало что в этих стихах понимала (он же, бывало, утешал меня: "Ай, что вы, Лева, от них хотите, это старые жопы, подкармливаю их…"3), написал восторженное предисловие и – опять, же силой своей власти – издал в Москве книгу моих стихов, и по-человечески я должен быть ему благодарен. И я благодарен ему… умом. Душа же – орган любви и признательности — молчит, сурово поджав губы.
gh
Арон Алтерович (вариант: Львович) – больше, чем очень умен. Он больше – чем мудр. Он – как сказано – метафоричен. "Разоблачения" комментаторов его жизни и деяний – смешат его, и он прав: ну куда им, однозначным, как «+» или «-» в дебет-кредите местечковой, даже если б нью-йоркской или там тель-авивской их бухгалтерии, просчитать его и его многобитовую, многобитую жизнь?
Ибо бит он бывал беспрестанно, и не только судьбою и фигурально: два московских ушкуйника («Дай прикурить…») по сухопутью отправили и уложили его на предсмертную койку в Кремлевке – а он выжил, этот еврей, Вечный Жид, самый Дух Воскресения тхиес-амейсим, закаленный, как сталь в комсомольце, на просторах Галутья двух тысяч лет.
О, какой он еще еврей! И как презирает он весь этот олам-а-гоим с подлетавшими, бывало, к редакции "Чайками", "ЗИЛами" и шо там еще, подвозившими низший чин из ЦК или глав делегаций, космонавтов-"друзей" или маклеров из USA — по продаже машинок для обрезания…
ПАМЯТНИК
ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ --
МОЖНО С НАДПИСЬЮ, МОЖНО БЕЗ
ПАМЯТНИК МНЕ ПОСТАВЬТЕ --
АЛЕФ И БЕЙС.
ПУСТЬ НЕ ВЕЧНО — А ЛИШЬ ПОКУДА
НЕ СОЙДЁТ НАШЕ СОЛНЦЕ С НЕБЕС,
НАДО МНОЮ СТОЯТ ДВА ЧУДА --
АЛЕФ И БЕЙС.
А. Вергелис. "Дер денкмол". Перевод Л.Б.
gh
Забавно, что после того как я начал писать на идиш, он перестал давать мне стихи свои на перевод: это, значит, чтобы отныне я, «коллега» по еврейскому, что ли, перу, больше не вникал, не лазил в «нутро», в технологию, в "как это делается" у него; прозу и эссеистику – да, это он мне заказывал, а вот лирику, область, где душа хошь-не-хошь, а вот она или отсутствует, черной зияя дырой… Но – поздно, к тому времени я уже много попереводил его: для "Худлита", для "Совписа", для "Современника", в однотонки, двухтонки, pardon, в однотомники, двухтомники – всё, что, во взаимозависимости со стажем служения и пламенем рвения, причиталось советскому национальному поэту, а с "китами" я этими работал с конца еще 60-х, и было их у меня, помимо и, пожалуй, покрупнее на вес, чем Вергелис, несколько: литовский советский поэт Эдуард Беньяминович Межелайтис, молдавский советский поэт Емилиан Несторович Буков, кабардинский (ах, Голубые Озера под Нальчиком, позолотная Эпоха Застоя!) советский поэт Адам Огурлиевич Шогенцуков, ну и еще несколько, и вовсе не обязательно, чтобы малоталантливых, напротив: одаренность – это даже порой одобрялось…
gh
Арон Вергелис – не в каком-то обзывательном, а в терминологическом смысле – советский поэт. В эстетике больше, чем по содержанию. В меру неожиданная вдруг тема, в меру смелый образ и ритмический ход, не в меру же – осмотрителен. Хоть и писал и повторял он в стихах и варьировал: "Йо, а комисар их бин" ("Да, я комиссар!" – и это в горбачевские уже времена, когда можно было уже не накушиваться), – никакой он не поэт-коммунист, он поэт-конформист, чтó ржавым туманом проедает такой даже явственный дар, как, скажем, у Владимира Маяковского.
gh
Этот государственный Вергелис занимался по совместительству еще и поэзией, которая у него получалась потому только, что он родился от двух евреев (фун а ид ун а идишке), то есть людей по определению талантливых.
Евреи вносят неразбериху в установившиеся понятия, и Арон Вергелис всей жизнью своей, как тяжелой дубиной, нанес удар по самому, может быть, хрупкому у Александра Пушкина месту о том, что "гений и злодейство – две вещи несовместные".
Мы познакомились в 77-м. В вестибюле с Венерой на Воровского 52, над раздевалкой. Он шел мне навстречу и весело заорал издали:
– Я знаю, кто вы. Знаете, это не гениально.
– Верно, – сказал я, – это, знаете, не гениально.
Он опешил. Он-то – про мои переводы, переданные ему накануне Глебом Фальком, редактором "Худлита", я ж – о том, с чего переводил. Он понял и глянул волком – таким и смотрит с портрета в том "Избранном", словно кто-то бы запечатлел нас в тот раз и опустил меня после на корточки, пардон, на карточке.
gh
Его господство, первогильдийность, переплескивавшая в разгильдяйство, полагались непререкаемыми, как исходная в танце позиция. Он был хозяин. Он командовал, распоряжаясь: как расставить столы перед большим сабантуем; кого в "Совписе" издать в этом году, а кого – после смерти; если он, как птица в орлином полете, гадил в эссе на Башевиса Зингера, всякий "геймландовский" писатель должен был при упоминании сего имени нос зажимать: кто, Зингер? Развратник, фу-у-у… Графоман…
– Ну а Шагала, его вы зачем переводите? – удивлялся с угрозцей, – я же был у него, я видел: какой он поэт? Будут думать, что у евреев все такие любители – в поэтах… Бялик, да, конечно, другое дело… Великий, великий. Но при чем тут кишиневский погром, что, вы у него уже ничего другого не нашли уже переводить?..
Что антисемитизма в СССР нет, что и в царской России "не так было всё просто, как если сионистов послушать" – это саморазумелось и помнилось всем окружением без напоминаний.
Но я-то в его штате и свите не состоял, я издавал и Шагала, и Зингера-нобелевца, и поэму Бялика, и случалось – после подобной апробации, "легализации" в солиднейшей "Иностранке" – он печатал такого автора у себя, в оригинале. А еврейские писатели, съезжаясь в Москву на редколлегию, шепотком, в коридоре, пробираясь в сортир, крутили мне пуговицы: "Говорят, у вас есть книжка на идиш этого Зингера, знаете что-о? он не такой, может быть, плохой уже, я бы у вас попросил посмотреть, но там же израильская орфография?.. Я хохотал: "Так читайте на русском что-нибудь. «Лолита» Набокова вышла. Перестройка, маэстро, торопитесь!".
gh
Вергелис мог сказать молодѐнькому еще Чернину: "Вы мне, Володя, больше такое… не пишите! У меня уже есть на это Беринский". (Речь шла о верлибре.) Мне же – наоборот: "Этот кран вы, Лева, не закрывайте. А я вас буду печатать больше, чем всех. Больше, чем, когда они жили, Гонтаря или Грубияна. Вот я вам книжку принес, посмотрите, — вы же в нашей литературе безграмотный, а вообще читать по-еврейски вы уже научились?.. Это Мойше Альперн, большой поэт, самый лучший там был у них, в Америке… Но вы, вы у меня, Лева…" Дальше тут умолчу, чтó я был "у него" – не из скромности, но по причине композиционной: недосказанность – эффектней, чем похвальба.
Годом позже вопил он на всю редакцию, став посреди вестибюля: "Это же графоман, у него почти всё без рифм!" – и орал, как секретарша-сорока на хвосте принесла и что меня, дурака, рассмешило тогда, по-русски – чтоб уж, значит, все поняли, что впал я в немилость, ибо на Кировской 17 делали и не делали еврейский журнал еще и представители как стопроцентно русифицированного, так и чистейше великоросского – надо полагать, для присмотра – народа.
Он был сумасшедший, да, без сомнения – с элементами сумасшествия. Гнев лишал его разума, даже видимости разумения, логики. Но в моем-то случае был прав он, озверевая: я обманул надежду его на обретение некоего вроде последователя, адепта без тормозов, этакого вундер-переростка из недотеп, которого он «человеком сделал» и, возможно, успел по-своему полюбить, а он мне так, бывало, вполголоса и сообщал, пересев с председательского (даже на выпивках) своего стула: "Вас, Лева, я люблю. Но вы должны помнить…".
Одинок он был устрашающе.
"Ах, почему я одинок? –
Грустил бандюга-осьминог" –
писал не о нём ли сатирик, кажется, Раскин?
gh
Почему-то всегда был он голоден. Хватал на ходу, подойдя к столу развернувшего завтрак работника, что ни попадя: сливу, хлебушка ломтик; отщипывал, и вправду может не замечая, говоря, говоря что-то, ушко пирожка; смяв, белым листом пальцы тёр после брынзы. В такую – и только такую – минуту я любил его, сердце сжималось.
Но с одиночеством бытия своего он, я так полагаю, смирился, да по-иному он жить бы, пожалуй, не мог: жизнь его была функциональна, и ни с кем делить (разве вот немного с поэтом в себе) он ее не желал. В друзьях своих числил он, мелко тщеславничая, Михалкова "Сережу" (председателя СП РСФСР) да "Сережу" Баруздина (глав. редактора "Дружбы народов"), да Наровчатова, тоже "Сережу" (глав. редактора !Нового мира"), и с удовольствием нам, слушателям идишской группы на ВЛК, рассказывал про интимные их и свои замашки крупных писателей: Наровчатов, к примеру, на каком-то балу советской интеллигенции "накакал" (A. B. брезговал расхожим дурнословием) в рояль; сам же он, нисходящий сродник песнопевца Давида, откусил, приловчившись, на другой уже, кажется, assemblee, угол стола. "Вот этими вот зубами!".
gh
Я, конечно, бывал безобразно неблагодарен и позволял себе – совершенно осознанно и подло – такое, что никому не простилось бы.
Постучавшись, но, не дожидаясь ответа, я отворил, помню, дверь в его кабинет и застал его, спиною ко мне, присевшим на пол перед раскрытым сейфом в углу: он перебирал какую-то стопку блокнотовидных разноцветных дерматиновых корочек. Не успев приподняться, он повернул ко мне побелевшее, как мне показалось – от страха, лицо.
– Это что, Арон Львович, всё паспорта ваши? – совершеннейшим идиотом и на всю редакцию гаркнул я.
Кроме сейфа, красного на столе телефона рядом с доступным, каких-то государственных писем и зарубежных газет (из иностранных языков он знал только русский, обильно подмешиваемый в родной идиш), которые сразу же после прочтения не в корзину, но и не в письменный ящик девались, а особо откладывались для возврата куда-то поглубже, – помимо всего сего был он тайной вообще, весь в недосказанностях, намеках, порой – это ощущалось – что-то действительно означавших, но часто – с золотистым мерцанием пыли в глаза. Таков, впрочем, был стиль самоподачи всякого совначальника, и на служащих это действовало завораживающе: предполагалась вхожесть „нашего” в некий круг сильных – партзаправил или крупных директоров, или – с улыбкой смерти – чинов КГБ. A.B., однако, на тему последнюю не улыбался. С пугающею распахнутостью, как бы исключавшей реальную такого варианта возможность, говорил он, держа идишскую вражью газету в руках (которую тут же "складировал"): "Дураки, открывают Америку для дураков. Вот и вы послушайте: Арон Вергелис – полковник госбезопасности… Что они уже там могут знать… Уже я полковник у них…"
gh
Мне – после всего, что я и тогда уже знал в этом плане о самих Классиках советской еврейской литературы, всё одно было, полковник ли наш A.B. и в ГБ ли, но меня злила наглость, с которой он откровенно и нас, вкруг сидящих, назначал дураками, а еще больше бесило меня наше "моя-не-понимай", с которым, считалось, обречены мы экскрементные выбросы больной его психики сглатывать, к чему он привык за десятки лет обхожденья с еврейскими своими писателями. (Кто же из них позволял себе хоть поперхнуться – оказывался моментально и навсегда врагом журнала, еврейской культуры, советского интернационализма, социалистической родины, прогрессивного человечества и т.п. – о чем, по его ли, A. В., воле или, может, другими уже путями становилось известно где надо, а заодно и "всей общественности"). Я никогда не спускал ему разнузданной его агрессивности и, к примеру, в ситуации с газетным полковником – полным Швейком и в полный голос, обращаясь к Алику Бродскому, сидевшему наискосок, заметил, что плох тот солдат, который не мечтает стать генералом. В тишине как перед расстрелом вскрипнули зубы (стол дробившие зубы!) Вергелиса – или, может, то хрустнул стул под заерзавшим, уже толстеющим тухесом некоего молодого восхожденца идишской литературы?
(Не обижайтесь, ребята, так или иначе – а все мы теперь здесь, бросили его к чертовой матери, A. B. этого с инфернальными его штучками!).
Что, так смел был? Нет, просто было мне наплевать. Почему – это речь о другом уже, о том, кем и как себя ощущал я в той вселенной непролазных, грозящих вплотную или призрачных страхов, поддаться которым означало свихнуться, стать маньяком и жертвой бесчисленных фобий – чем, собственно, был ведь (и остается по сей день и в любой новой ему стране) нормальный советский человек. К гибели я был готов чуть ли не с детства. Отказать же себе в минутной лафе ну хоть подразнить вполне вероятного малэхамовэса – было б роскошью. К тому же с Вергелисом я не шибко, по правде, опасался: мы были как бы два поэта друг с другом, и угробить меня (что, я думаю, стоило б не больше усилий, чем смочить не два, а полпальца…) означало б уже для него нечто в самом деле a la Salieri, а тогда б все сказали: из зависти… И потом, я был ему нужен – "еврейский Вознесенский", как допёр обо мне один хухэм из его мудрецов.
Но главное, и это я тоже знал к тому времени, шиз и наглость в ответ на наглость и шиз – это было средством «техники безопасности» в непростой такой, в общем, работе, как жизнь в том опасно-галлюцинаторном мире ("Осеннее каннибальство" Сальвадора Дали или "Череп, содомирующий рояль"), и я, может быть, расскажу где-нибудь про наверняка уж полковника "Василь Васильича" (в предъявленном удостоверении значилось какое-то имя другое), кадрившего меня на морозе, в замусоренном закутке позади метростанции "Кузнецкий мост": за всю мою жизнь, суммарно, я, наверно, столько не наматерил, как в две наши встречи с тем типом, когда я – не Швейком уже, а каким-то непрочесанным уголовником неизвестной ему, спецу по интеллигенции, ковки – сплевывал: "Не, Василь, это я на хаю видал, фалуй барух из торезовского, я теперь же ж, видишь, писатель, мне контора твоя на хай не нужна".
Отмахался хаями. Впрочем, и год уже начинался 83-й. Мне – повторюсь – совершенно неинтересно было (и есть), еще ли один советский писатель – стукач, и с погонами он или без, что по сегодня покоя, увы, не дает "изобличителям" Арона Вергелиса, людям как и впрямь, очевидно, от него пострадавшим, так и бездарям-подвывалам, которых он не печатал, – и правильно делал. Жаль вот, не всех он бездарей не печатал: "Разве это писатели? Вы счастливый человек, что не обязаны их читать… Я зна-аю, Лева? подкармливаю их, жалко же, алтэ йидн4...". Среди других же им публикуемых были многие "лица полезные", в основном – из писателей русских и братских, членов правления СП СССР, СП РСФСР, СП УССР, Киргизской ССР, Узбекской ССР – да что перечислять, ведь за полвека еще до рожденья мусоросборного словца "совок" здоровый юмор Строителя Коммунизма расшифровывал священную аббревиатуру как "Солдаты Срали Солёной Рыбой".
gh
Он всегда обращался ко мне на русском, то ли – странно подчеркивая нашу с ним в этой макаронноязыкой среде "элитарность", то ли – удерживая на некой дистанции. Я же неукоснительно шпарил на идиш, и чем "бессарабистей" и плебеистей – тем с большим мстительным наслаждением, а он всё понимал во мне, этот черт!
Иногда чуть не плакал: "Ну что вы, Лева, мне жить не даете, то эту строчку я вам заменил, то эту строфу я вам выбросил. Я же знаю что делаю… Они же все туда пишут… И вообще, понимаете, это неважно, если вы поэт, дело не в строчках и в этом-том слове, а в вашей деятельности, в том, чтó вы значите в литературном и общем процессе, за кого вас считают… Ой, Лева, как мне нужен соратник".
Да, я слишком его огорчил, всем собою.
gh
И я хорош, пробовал переиграть его в шизоидной нашей с ним игре "я да ты — два таланта" и, как бы не зная с кем дело имею, как бы на вшивость его еще проверяя, вставил в очерк тот в 85-м ("Штилер август. Драй зунике тэг") лакмусовую бумажку – описание сцены, в которой евреи Рудни, на Смоленщине, куда приезжал я за очерком этим, отказались получать – "фун о-дем бандит, вос ди ерд трогт им нох?"5 – журнал "Советиш Геймланд". Кишка у моего поэта-редактора оказалась тонка, в публикации сцена вылетела, как из пуцки, и при полном потом, еще случалось, олрайте не раз во взоре его меня просто пугал – пугал за него – светлый, яростный, во веки этот недоуменный на свете вопрос "лама?": "Лева, за что?".
Ибо я и сегодня никому не открою, какие слова сказал он мне наедине, наутро после той ночи, когда в первый раз он прочел мои идишские стихи. А на людях – на ВЛК, где он вёл у нас творческий курс (в основном вергелисоведенье) – он, как большою пришиблен бедой и словно о ком-то отсутствующем, произнес, войдя в нашу аудиторию, тяжело сев за стол и обращаясь в пустоту, заполняемую, кроме меня, еще четырьмя семинаристами: "Я целую ночь читал стихи Беринского. Такого в еврейской поэзии никогда не было. Послушайте, что он говорит, вот, про луну…"
Но и мне нелегко было. "Алик, – грезил я, помнится, – надо бы мне как-то присесть с ним, поэт ведь, по стаканчику б и прямо сказать: что вы с собой, Арон, делаете? Или – Арон Львович, чтоб не спугнуть".
Пробовал – вдруг вступал в обширный, министерский его с ковром в охват пола кабинет; жестом непонимания пузырь доставал:
– Арон Львович, лэхаим?
Он, как загнанный в угол, вопить начинал:
– Бейдер! Йоське! Могильнер! Быстро ко мне! Этот Лева опять принес сюда херс свой, помогите!
"Помогите" – понималось снаружи как "помогите выпить", но в панику-то его не от хереса молдвинпромовского бросало: от ужаса перед этим терять чего не имеющим босяком, что вдруг вздумает, может, изображать из себя Гамлета перед мамашей, с монологом насчет "вовнутрь повернутых глаз".
Но редко-редко и сам он мечтал, говорил, встав из-за редакторского, огромного, сдвоенного, всегда тяжелой работой загруженного стола:
– Давайте, Лева, там сядем.
Первым опускался на диван, слева от выхода, неумело, как если б Адам-кадмон чужие еще мира предметы ощупывал, клал руку на плечо мне, на запястье, на пальцы и, сам обмирая от слов своих, бормотал:
– Нам надо когда-нибудь погулять на бульваре – не здесь – поболтать…
Что стены в редакции сплошь ушастые – кто лучше его мог знать это!
А в Переделкино, куда раза три зазывал, тож куража набраться не мог.
– По делу, Лева, по делу. Вы с чем ко мне?
– Не знаю. Вы приглашали…
– А, да... Но всё уже не так… А почему вы работать ко мне не хотите?
– Ой, Арон Львович, цурес у вас со мной будут…
– Да-а, вы правы. Цорес у меня и так хватает…Лева, но работать же некому…
– Арон Львович, поверьте, не надо нам этого, ни вам, ни мне!
– Да, правильно! Вообще… надо бы нам когда-нибудь поговорить... Где-нибудь на аллейке… Но не сейчас. Там Женя, знаете... одна скучать будет…
Я уезжал, понимая: Женя (жена, дочь В. Катаева) – отговорка. Да и о чем это он, столь многозначительно и годами готовясь, мог говорить со мной? В чем сногсшибательном довериться мне? Он понимал: впечатлить меня можно только стихами, притом не антисоветскими вдруг, как у многих "китов" их хранилось под ветошной полой, а – поэзией…
А всё же – ощущение тайны осталось.
Не тайна злых его, а может и страшных деяний. Не тайна того, что он вдруг – ну не знаю: агент Хомейни! или – шолиах с Плутона! или даже – вовсе и не еврей! (Вылитый Ицхак Рабин, лицом, ростом с виду и торсом, покачиванием на ступнях, когда фасом стоит говорит).
gh
Знает ли сам он, A. B., свою жгучую тайну?
Я-то, кажись, докумекал.
Его тайна – САМОПРЕДАТЕЛЬСТВО. В нём было с лихвой на большого поэта...
Но тогда, в самом начале моего "идишского периода", где-то в 82-м, я, наслушавшись чарующих баек (частью, может быть, и правдивых) про военную и поэтическую его молодость, написал, среди прочего, и такое стихотворение, в котором, мне кажется, что-то неуловимое я в нём уловил:
К ТЕОРИИ ГРАВИТАЦИИ: A. B.
А. В. – этот нежный поэт-пейзажист
визионерского толка
был воздушным десантником, «Himmelstrafe»6 –
подумать только!
И вот наступает черёд, и пришёл его час
опускаться на землю, в 73-й раз,
и Азраил, ангел смерти, уже расстелил
каменистое ложе в руинах ему или топь в изумрудной траве,
и бравый десантник А.В.
пошёл кувыркать тормакашками…
Но пронзительный лирик А. В.
весь повис и застыл в воздухах, озираясь:
фантастический стереопейзаж
распростёрся вокруг, искушающе-странный мираж
из тех, на которые пялил глаза, еще в старую эру,
ясновидец, грезёр, назорей,
проложивший визирку, путь-дороженьку
в новую веру,
40 дней проваландавшись с чёртом в пустыне
и 40 ночей…
Но вернёмся в наш век… Азраил улетел –
к чёрным дырам
его унесло…
А. В. был десантником, как уж сказано, сие ремесло
из него настоящего сделало парня, хотя и со смуром,
делирика, –
впрочем, лирика
спасала не раз ему жизнь, подключая
внеземное своё притяжение,
гравитацию грёзы, если выразиться точней…
Что такое? У вас возражения?
Насчёт разницы в массах планет и заоблачных зыбких теней?
Ну а груз этих грёз, этой веры в бессмертность,
а тяжесть утрат и обид?
Ах, да что там – извольте, убедитесь воочью, кто хочет:
вот он, пламенно-рыжий А.В. –
стоит
и хохочет!
В идишском оригинале он изменил заголовок на коротенькое "Зэт"7. Он и вправду ведь полагал, будто знает, что делает. Что ж, по меркам советским – виртуоз был, вертелся и многими вокруг вертел. Уран Гуральник, человек честный и образованный и перед смертью проклявший «Рыжего», на своих лекциях нам говорил:
– Эпоха "Советиш Геймланд" Вергелиса во всемирной идишской литературе знаменательна тем, что…
Акко, июль 1994
1 О том, что версия автомобильного наезда на Михоэлса предложена лично Сталиным, см. в книге его дочери Светланы Аллилуевой "Только один год".
2 Мы в каменной тюрьме переживем
Все лжеученья, всех великих мира,
Все смены их, прилив их и отлив.
Вильям Шекспир. "Король Лир". Пер. Б. Пастернака
3 После «Огонька», имевшего 4-миллионный тираж, самые большие гонорары (знаю и по личному опыту) выплачивал единственный в СССР еврейский журнал «Советиш Геймланд», выпускавшийся изд-вом «Советский писатель». Как это делал, не нарушая законов, главный редактор Вергелис — секрет и сегодня еще не для широкой публики.
4 Старые евреи (идиш).
5 "От этого бандита, как земля еще его носит?.." (идиш)
6 "Небесная кара" (нем.).
7 "Взгляните!" (идиш).